Журнал "Время и личность"                                                    элитарный журнал
Меню сайта    Главная страница Содержание журнала   Каталог статей Блог                Обратная связь 

Расценки на рекламу

 

 

 

Глава VIII

- "Introibo ad altare Dei..."(*97)

Монтанелли стоял перед престолом, окруженный священниками и причтом, и громким, ясным голосом читал "Introit". Собор был залит светом. Праздничные одежды молящихся, яркая драпировка на колоннах, гирлянды цветов - все переливалось красками. Над открытым настежь входом спускались тяжелые красные занавеси, пылавшие в жарких лучах июньского солнца, словно лепестки маков в поле. Обычно полутемные боковые приделы были освещены свечами и факелами монашеских орденов. Там же высились кресты и хоругви отдельных приходов. У боковых дверей тоже стояли хоругви; их шелковые складки ниспадали до земли, позолоченные кисти и древки ярко горели под темными сводами. Лившийся сквозь цветные стекла дневной свет окрашивал во все цвета радуги белые стихари певчих и ложился на пол алтаря пунцовыми, оранжевыми и зелеными пятнами. Позади престола блестела и искрилась на солнце завеса из серебряной парчи. И на фоне этой завесы, украшений и огней выступала неподвижная фигура кардинала в белом облачении - словно мраморная статуя, в которую вдохнули жизнь.

Обычай требовал, чтобы в дни процессий кардинал только присутствовал на обедне, но не служил. Кончив "Indulgentiam"(*98), он отошел от престола и медленно двинулся к епископскому трону, провожаемый низкими поклонами священников и причта.

- Его преосвященство, вероятно, не совсем здоров, - шепотом сказал один каноник другому. - Он сегодня сам не свой.

Монтанелли склонил голову, и священник, возлагавший на него митру, усеянную драгоценными камнями, прошептал:

- Вы больны, ваше преосвященство?

Монтанелли молча посмотрел на него, словно не узнавая.

- Простите, ваше преосвященство, - пробормотал священник, преклонив колени, и отошел, укоряя себя за то, что прервал кардинала во время молитвы.

Служба шла обычным порядком. Монтанелли сидел прямой, неподвижный. Солнце играло на его митре, сверкающей драгоценностями, и на шитом золотом облачении. Тяжелые складки белой праздничной мантии ниспадали на красный ковер. Свет сотен свечей искрился в сапфирах на его груди. Но глубоко запавшие глаза кардинала оставались тусклыми, солнечный луч не вызывал в них ответного блеска.

И когда в ответ на слова "Benedicite, pater eminentissime"(*99), он наклонился благословить кадило, и солнце ударило в его митру, казалось, это некий грозный дух снеговых вершин, увенчанный радугой и облаченный в ледяные покровы, простирает руки, расточая вокруг благословения, а может быть, и проклятия.

При выносе святых даров кардинал встал с трона и опустился на колени перед престолом. В плавности его движений было что-то необычное, и когда он поднялся и пошел назад, драгунский майор в парадном мундире, сидевший за полковником, прошептал, поворачиваясь к раненому капитану:

- Сдает старик кардинал, сдает! Смотрите: словно не живой человек, а машина.

- Тем лучше, - тоже шепотом ответил капитан. - С тех пор как была дарована эта проклятая амнистия, он висит у нас камнем на шее.

- Однако на военный суд он согласился.

- Да, после долгих колебаний... Господи боже, как душно! Нас всех хватит солнечный удар во время процессии. Жаль, что мы не кардиналы, а то бы над нами всю дорогу несли балдахин... Ш-ш! Дядюшка на нас смотрит.

Полковник Феррари бросил строгий взгляд на молодых офицеров. Вчерашние события настроили его на весьма серьезный и благочестивый лад, и он был не прочь отчитать молодежь за легкомысленное отношение к своим обязанностям - может статься, и обременительным.

Распорядители стали устанавливать по местам тех, кто должен был участвовать в процессии. Полковник Феррари поднялся, знаком приглашая офицеров следовать за собой.

Когда месса(*100) окончилась и святые дары поставили в ковчег, духовенство удалилось в ризницу сменить облачение.

Послышался сдержанный гул голосов. Монтанелли сидел, устремив вперед неподвижный взгляд, словно не замечая жизни, кипевшей вокруг и замиравшей у подножия его трона. Ему поднесли кадило, он поднял руку, как автомат, и, не глядя, положил ладан в курильницу.

Духовенство вернулось из ризницы и ждало кардинала в алтаре, но он сидел не двигаясь. Священник, который должен был принять от него митру, наклонился к нему и нерешительно проговорил:

- Ваше преосвященство!

Кардинал оглянулся:

- Что вы сказали?

- Может быть, вам лучше не участвовать в процессии? Солнце жжет немилосердно.

- Что мне до солнца!

Монтанелли проговорил это холодно, и священнику снова показалось, что он недоволен им.

- Простите, ваше преосвященство. Я думал, вы нездоровы.

Монтанелли поднялся, не удостоив его ответом, и проговорил все так же медленно:

- Что это?

Край его мантии лежал на ступеньках, и он показывал на огненное пятно на белом атласе.

- Это солнечный луч светит сквозь цветное стекло, ваше преосвященство.

- Солнечный луч? Такой красный?

Он сошел со ступенек и опустился на колени перед престолом, медленно размахивая кадилом. Потом протянул его дьякону. Солнце легло цветными пятнами на обнаженную голову Монтанелли, ударило в широко открытые, обращенные вверх глаза и осветило багряным блеском белую мантию, складки которой расправляли священники.

Дьякон подал ему золотой ковчег, и он поднялся с колен под торжественную мелодию хора и органа.

Прислужники медленно подошли к нему с шелковым балдахином; дьяконы стали справа и слева и откинули назад длинные складки его мантии. И когда служки подняли ее, мирские общины, возглавляющие процессию, вышли на середину собора и двинулись вперед.

Монтанелли стоял у престола под белым балдахином, твердой рукой держа святые дары и глядя на проходящую мимо процессию. По двое в ряд люди медленно спускались по ступенькам со свечами, факелами, крестами, хоругвями и, минуя убранные цветами колонны, выходили из-под красной занавеси над порталом на залитую солнцем улицу. Звуки пения постепенно замирали вдали, переходя в неясный гул, а позади раздавались все новые и новые голоса. Бесконечной лентой разворачивалась процессия, и под сводами собора долго не затихали шаги.

Шли прихожане в белых саванах, с закрытыми лицами; братья ордена милосердия в черном с головы до ног, в масках, сквозь прорези которых поблескивали их глаза. Торжественно выступали монахи; нищенствующие братья, загорелые, босые, в темных капюшонах; суровые доминиканцы в белых сутанах. За ними - представители военных и гражданских властей: драгуны, карабинеры, чины местной полиции и полковник в парадной форме со своими офицерами. Шествие замыкали дьякон, несший большой крест, и двое прислужников с зажженными свечами. И, когда занавеси у портала подняли выше, Монтанелли увидел со своего места под балдахином залитую солнцем, устланную коврами улицу, флаги на домах и одетых в белое детей, которые разбрасывали розы по мостовой. Розы! Какие они красные!

Процессия подвигалась медленно, в строгом порядке. Одеяния и краски менялись поминутно. Длинные белые стихари уступали место пышным, расшитым золотом ризам. Вот высоко над пламенем свечей проплыл тонкий золотой крест. Потом показались соборные каноники, все в белом. Капеллан нес епископский посох, мальчики помахивали кадилами в такт пению. Прислужники подняли балдахин выше, отсчитывая вполголоса шаги: "Раз, два, раз, два", и Монтанелли открыл крестный ход.

Он спустился на середину собора, прошел под хорами, откуда неслись торжественные раскаты органа, потом под занавесью у входа - такой нестерпимо красной! - и ступил на сверкающую в лучах солнца улицу. На красном ковре под его ногами лежали растоптанные кроваво-красные розы.

Минутная остановка в дверях - представители светской власти сменили прислужников у балдахина, - и процессия снова двинулась, и он тоже идет вперед, сжимая в руках ковчег со святыми дарами. Голоса певчих то широко разливаются, то замирают, и в такт пению - покачивание кадил, в такт пению - мерная людская поступь.

Кровь, всюду кровь! Ковер - точно красная река, розы на камнях точно пятна разбрызганной крови!.. Боже милосердный! Неужто небо твое и твоя земля залиты кровью? Не что тебе до этого-тебе, чьи губы обагрены ею!

Он взглянул на причастие за хрустальной стенкой ковчега. Что это стекает с облатки между золотыми лучами и медленно каплет на его белое облачение? Вот так же капало с приподнятой руки... он видел сам.

Трава на крепостном дворе была помятая и красная... вся красная... так много было крови. Она стекала с лица, капала из простреленной правой руки, хлестала горячим красным потоком из раны в боку. Даже прядь волос была смочена кровью... да, волосы лежали на лбу мокрые и спутанные... Это предсмертный пот выступил от непереносимой боли.

Торжественное пение разливалось волной;

Genitori, genitoque,

Laus et jubilatio,

Salus, honor, virtus quoque,

Sit et benedictio!(*101)

Нет сил это вынести! Боже! Ты взираешь с небес на земные мучения и улыбаешься окровавленными губами. Неужели тебе этого мало? Зачем еще издевательские славословия и хвалы! Тело Христово, преданное во спасение людей, кровь Христова, пролитая для искупления их грехов! И этого мало?

Громче зовите! Может быть, он спит!

Ты спишь, возлюбленный сын мой, и больше не проснешься. Неужели могила так ревниво охраняет свою добычу? Неужели черная яма под деревом не отпустит тебя хоть ненадолго, радость сердца моего?

И тогда из-за хрустальной стенки ковчега послышался голос, и, пока он говорил, кровь капала, капала...

"Выбор сделан. Станешь ли ты раскаиваться в нем! Разве желание твое не исполнилось? Взгляни на этих людей, разодетых в шелка и парчу и шествующих в ярком свете дня, - ради них я лег в темную гробницу. Взгляни на детей, разбрасывающих розы, прислушайся к их сладостным голосам - ради них наполнились уста мои прахом, а розы эти красны, ибо они впитали кровь моего сердца. Видишь - народ преклоняет колена, чтобы испить крови, стекающей по складкам твоей одежды. Эта кровь была пролита за него, так пусть же он утолит свою жажду. Ибо сказано: "Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих".

Артур! Артур! А если кто положит жизнь за возлюбленного сына своего? Не больше ли такая любовь?

И снова послышался голос из ковчега:

"Кто он, возлюбленный сын твой? Воистину, это не я!"

И он хотел ответить, но слова застыли у него на устах, потому что голоса певчих пронеслись над ним, как северный ветер над ровной гладью.

Dedit fragilibus corporis ferculum,

Dedit et tristibus sanguinis poculum...(*102)

Пейте же! Пейте из чаши все! Разве эта кровь не ваше достояние? Для вас красный поток залил траву, для вас изувечено и разорвано на куски живое тело! Вкусите от него, людоеды, вкусите от него все! Это ваш пир, это день вашего торжества! Торопитесь же на праздник, примкните к общему шествию! Женщины и дети, юноши и старики, получите каждый свою долю живой плоти. Приблизьтесь к текущему ручьем кровавому вину и пейте, пока оно красное! Примите и вкусите от тела...

Боже! Вот и крепость. Угрюмая, темная, с полуразрушенной стеной и башнями, она чернеет среди голых гор и сурово глядит на процессию, которая тянется внизу, по пыльной дороге. Ворота ее ощерились железными зубьями решетки. Словно зверь, припавший к земле, подкарауливает она свою добычу. Но как ни крепки эти железные зубья, их разожмут и сломают, и могила на крепостном дворе отдаст своего мертвеца. Ибо сонмы людские текут на священный пир крови, как полчища голодных крыс, которые спешат накинуться на колосья, оставшиеся в поле после жатвы. И они кричат: "Дай, дай!" Никто из них не скажет: "Довольно!"

"Тебе все еще мало? Меня принесли в жертву ради этих людей. Ты погубил меня, чтобы они могли жить. Видишь, они идут, идут, и ряды их сомкнуты.

Это воинство твоего бога - несметное, сильное. Огонь бушует на его пути и идет за ним следом. Земля на его пути, как райский сад, пройдет воинство и оставит после себя пустыню. И ничто не уцелеет под его тяжкой поступью".

И все же я зову тебя, возлюбленный сын мой! Вернись ко мне, ибо я раскаиваюсь в своем выборе. Вернись! Мы уйдем с тобой и ляжем в темную, безмолвную могилу, где эти кровожадные полчища не найдут нас. Мы заключим друг друга в объятия и уснем - уснем надолго. Голодное воинство пройдет над нами, и когда оно будет выть, требуя крови, чтобы насытиться, его вопли едва коснутся нашего слуха и не потревожат нас.

И голос снова ответил ему:

"Где же я укроюсь? Разве не сказано "Будут бегать по городу, подниматься на стены, влезать на дома, входить в окна, как воры"? Если я сложу себе гробницу на склоне горы, разве ее не раскидают камень за камнем? Если я вырою могилу на дне речном, разве ее не раскопают? Истинно, истинно говорю тебе: они, как псы, гонятся за добычей, и мои раны сочатся кровью, чтобы им было чем утолить жажду. Разве ты не слышишь их песнопений?"

Процессия кончилась; все розы были разбросаны по мостовой, и, проходя под красными занавесями в двери собора, люди пели.

И когда пение стихло, кардинал прошел в собор между двумя рядами монахов и священников, стоявших на коленях с зажженными свечами. И он увидел их глаза, жадно устремленные на ковчег, который был у него в руках, и понял, почему они склоняют голову, не глядя ему вслед, ибо по складкам его белой мантии бежали алые струйки, и на каменных плитах собора его ноги оставляли кровавые следы.

Он подошел к алтарю и, выйдя из-под балдахина, поднялся вверх по ступенькам. Справа и слева от алтаря стояли коленопреклоненные мальчики с кадилами и капелланы с горящими факелами, и в их глазах, обращенных на тело искупителя, поблескивали жадные огоньки.

И когда он стал перед алтарем и воздел свои запятнанные кровью руки с поруганным, изувеченным телом возлюбленного сына своего, голоса гостей, созванных на пасхальный пир, снова слились в общем хоре.

А сейчас тело унесут... Иди, любимый, исполни, что предначертано тебе, и распахни райские врата перед этими несчастными. Передо мной же распахнутся врата ада.

Дьякон поставил священный сосуд на алтарь, а он преклонил колена, и с алтаря на его обнаженную голову капля за каплей побежала кровь. Голоса певчих звучали все громче и громче, будя эхо под высокими сводами собора.

"Sine termino... sine termino!"(*103) О Иисус, счастлив был ты, когда мог пасть под тяжестью креста! Счастлив был ты, когда мог сказать: "Свершилось!" Мой же путь бесконечен, как путь звезд в небесах. И там, в геенне огненной, меня ждет червь, который никогда не умрет, и пламя, которое никогда не угаснет. "Sine termino... sine termino!"

Устало, покорно проделал кардинал оставшуюся часть церемонии, машинально выполняя привычный ритуал. Потом, после благословения, опять преклонил колена перед алтарем и закрыл руками лицо. Голос священника, читающего молитву об отпущении грехов, доносился до него, как дальний отзвук того мира, к которому он больше не принадлежал. Наступила тишина. Кардинал встал и протянул руку, призывая к молчанию. Те, кто уже пробирался к дверям, вернулись обратно.

По собору пронесся шепот: "Его преосвященство будет говорить".

Священники переглянулись в изумлении и ближе придвинулись к нему; один из них спросил вполголоса:

- Ваше преосвященство намерены говорить с народом?

Монтанелли молча отстранил его рукой. Священники отступили, перешептываясь. Проповеди в этот день не полагалось, это противоречило всем обычаям, но кардинал мог поступить по своему усмотрению. Он, вероятно, объявит народу что-нибудь важное: новую реформу, исходящую из Рима, или послание святого отца.

Со ступенек алтаря Монтанелли взглянул вниз, на море человеческих лиц. С жадным любопытством глядели они на него, а он стоял над ними неподвижный, похожий на призрак в своем белом облачении.

- Тише! Тише! - негромко повторяли распорядители, и рокот голосов постепенно замер, как замирает порыв ветра в вершинах деревьев.

Все смотрели на неподвижную фигуру, стоявшую на ступеньках алтаря. И вот в мертвой тишине раздался отчетливый, мерный голос кардинала:

- В евангелии от святого Иоанна сказано: "Ибо так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного, дабы мир спасен был через него". Сегодня у нас праздник тела и крови искупителя, погибшего ради вас, агнца божия, взявшего на себя грехи мира, сына господня, умершего за ваши прегрешения. Вы собрались, чтобы вкусить от жертвы, принесенной вам, и возблагодарить за это бога. И я знаю, что утром, когда вы шли вкусить от тела искупителя, сердца ваши были исполнены радости, и вы вспомнили о муках, перенесенных богом-сыном, умершим ради вашего спасения.

Но кто из вас подумал о страданиях бога-отца, который дал распять на кресте своего сына? Кто из вас вспомнил о муках отца, глядевшего на Голгофу(*104) с высоты своего небесного трона?

Я смотрел на вас сегодня, когда вы шли торжественной процессией, и видел, как ликовали вы в сердце своем, что отпустятся вам грехи ваши, и радовались своему спасению. И вот я прошу вас: подумайте, какой ценой оно было куплено. Велика его цена! Она превосходит цену рубинов, ибо она цена крови...

Трепет пробежал по рядам. Священники, стоявшие в алтаре, перешептывались между собой и слушали, подавшись всем телом вперед.

Но кардинал снова заговорил, и они умолкли.

- Поэтому говорю вам сегодня. Я есмь сущий. Я глядел на вас, на вашу немощность и ваши печали и на малых детей, играющих у ног ваших. И душа моя исполнилась сострадания к ним, ибо они должны умереть. Потом я заглянул в глаза возлюбленного сына моего и увидел в них искупление кровью. И я пошел своей дорогой и оставил его нести свой крест.

Вот оно, отпущение грехов. Он умер за вас, и тьма поглотила его; он умер и не воскреснет; он умер, и нет у меня сына. О мой мальчик, мой мальчик!

Из груди кардинала вырвался долгий жалобный стон, и его, словно эхо, подхватили испуганные голоса людей. Духовенство встало со своих мест, дьяконы подошли к кардиналу и взяли его за руки. Но он вырвался и сверкнул на них глазами, как разъяренный зверь:

- Что это? Разве не довольно еще крови? Подождите своей очереди, шакалы! Вы тоже насытитесь!

Они попятились от него и сбились в кучу, бледные, дрожащие. Он снова повернулся к народу, и людское море заволновалось, как нива, над которой пролетел вихрь.

- Вы убили, убили его! И я допустил это, потому что не хотел вашей смерти. А теперь, когда вы приходите ко мне с лживыми славословиями и нечестивыми молитвами, я раскаиваюсь в своем безумстве! Лучше бы вы погрязли в пороках и заслужили вечное проклятие, а он остался бы жить. Стоят ли ваши зачумленные души, чтобы за спасение их было заплачено такой ценой?

Но поздно, слишком поздно! Я кричу, а он не слышит меня. Стучусь у его могилы, но он не проснется. Один стою я в пустыне и перевожу взор с залитой кровью земли, где зарыт свет очей моих, к страшным, пустым небесам. И отчаяние овладевает мной. Я отрекся от него, отрекся от него ради вас, порождения ехидны!

Так вот оно, ваше спасение! Берите! Я бросаю его вам, как бросают кость своре рычащих собак! За пир уплачено. Так придите, ешьте досыта, людоеды, кровопийцы, стервятники, питающиеся мертвечиной! Смотрите: вон со ступенек алтаря течет горячая, дымящаяся кровь! Она течет из сердца моего сына, и она пролита за вас! Лакайте же ее, вымажьте себе лицо этой кровью! Деритесь за тело, рвите его на куски... и оставьте меня! Вот тело, отданное за вас. Смотрите, как оно изранено и сочится кровью, и все еще трепещет в нем жизнь, все еще бьется оно в предсмертных муках! Возьмите же его, христиане, и ешьте!

Он схватил ковчег со святыми дарами, поднял его высоко над головой и с размаху бросил на пол. Металл зазвенел о каменные плиты. Духовенство толпой ринулось вперед, и сразу двадцать рук схватили безумца.

И только тогда напряженное молчание народа разрешилось неистовыми, истерическими воплями.

Опрокидывая стулья и скамьи, сталкиваясь в дверях, давя друг друга, обрывая занавеси и гирлянды, рыдающие люди хлынули на улицу.

Эпилог

- Джемма, вас кто-то спрашивает внизу.

Мартини произнес эти слова тем сдержанным тоном, который они оба бессознательно усвоили в течение последних десяти дней.

Этот тон да еще ровность и медлительность речи и движений были единственными проявлениями их горя.

Джемма в переднике и с засученными рукавами раскладывала на столе маленькие свертки с патронами. Она занималась этим с самого утра, и теперь, в лучах ослепительного полдня, было видно, как осунулось ее лицо.

- Кто там, Чезаре? Что ему нужно?

- Я не знаю, дорогая. Он мне ничего не сказал. Просил только передать, что ему хотелось бы переговорить с вами наедине.

- Хорошо. - Она сняла передник и спустила рукава. - Нечего делать, надо выйти к нему. Наверно, это просто сыщик.

- Я буду в соседней комнате. В случае чего, кликните меня. А когда отделаетесь от него, прилягте и отдохните немного. Вы целый день провели на ногах.

- Нет, нет! Я лучше буду работать.

Джемма медленно спустилась по лестнице. Мартини молча шел следом за ней.

За эти дни Джемма состарилась на десять лет. Едва заметная раньше седина теперь выступала у нее широкой прядью. Она почти не поднимала глаз, но если Мартини удавалось случайно поймать ее взгляд, он содрогался от ужаса.

В маленькой гостиной стоял навытяжку незнакомый человек. Взглянув на его неуклюжую фигуру и испуганные глаза, Джемма догадалась, что это солдат швейцарской гвардии(*105). На нем была крестьянская блуза, очевидно, с чужого плеча. Он озирался по сторонам, словно боясь, что его вот-вот накроют.

- Вы говорите по-немецки? - спросил он.

- Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.

- Вы синьора Болла? Я принес вам письмо.

- Письмо? - Джемма вздрогнула и оперлась рукой о стол.

- Я из стражи, вон оттуда. - Солдат показал в окно на холм, где виднелась крепость. - Письмо это от казненного на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед расстрелом. Я обещал ему передать письмо вам в руки.

Она склонила голову. Все-таки написал...

- Потому-то я так долго и не приносил, - продолжал солдат. - Он просил передать вам лично. А я не мог раньше выбраться - за мной следили. Пришлось переодеться.

Солдат пошарил за пазухой. Стояла жаркая погода, и сложенный листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и смят, но и весь промок от пота. Солдат неловко переступил с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.

- Вы никому не расскажете? - робко проговорил он, окинув ее недоверчивым взглядом. - Я пришел сюда, рискуя жизнью.

- Конечно, нет! Подождите минутку...

Солдат уже повернулся к двери, но Джемма, остановив его, протянула руку к кошельку. Оскорбленный, он попятился назад и сказал грубовато:

- Не нужно мне ваших денег. Я сделал это ради него - он просил меня. Ради него я пошел бы и на большее. Он был очень добрый человек...

Джемма уловила легкую дрожь в его голосе и подняла глаза. Солдат вытирал слезы грязным рукавом.

- Мы не могли не стрелять, - продолжал он полушепотом. - Мы люди подневольные. Дали промах... а он стал смеяться над нами. Назвал нас новобранцами... Пришлось стрелять второй раз. Он был очень добрый человек...

Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел...

Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.

Письмо, написанное очень убористо, карандашом, нелегко было прочитать. Но первые два слова, английские, сразу бросились ей в глаза:

Дорогая Джим!

Строки вдруг расплылись у нее перед глазами, подернулись туманом. Она потеряла его. Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она уронила руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нем, всей тяжестью навалилась ей на грудь.

Потом снова взяла листок и стала читать:

Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам

все, и если уж исполнять это обещание, то откладывать больше

нельзя. Впрочем, стоит ли пускаться в длинные объяснения? Мы

всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были

детьми.

Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было

терзать свое сердце из-за той старой истории с пощечиной.

Мне было тяжело перенести это. Но потом я получил немало

других таких же пощечин и стерпел их. Кое за что даже

отплатил. И сейчас, я как рыбка в нашей детской книжке

(забыл ее название), "жив и бью хвостом" - правда, в

последний раз... А завтра утром finita la commedia(*106).

Для вас и для меня это значит: цирковое представление

окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту

милость. Она невелика, но все же это милость. Мы должны быть

признательны и за нее.

А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и

вы, и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и

что мне нечего больше просить у судьбы. Передайте это

Мартини как мое прощальное слово. Он славный малый, хороший

товарищ... Он поймет. Я знаю, что, возвращаясь к тайным

пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе

готовят незавидную участь. Я знаю, что, если вы, живые,

будете держаться вместе и разить врагов, вам предстоит

увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с

радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на

каникулы. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор

лишь свидетельство того, что она была выполнена

добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А

чего же еще может желать человек?

Впрочем, я-то желаю еще кое-чего. Тот, кто идет умирать,

имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы

объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть

старые счеты.

Вы, впрочем; и сами все понимаете, и я напоминаю об этом

только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил

вас, Джемма, когда вы были еще нескладной маленькой девочкой

и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали

косичку. Я и теперь люблю вас. Помните, я поцеловал вашу

руку, и вы так жалобно просили меня "никогда больше этого не

делать"? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы

должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой

написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба

раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!

Подписи не было. Вместо нее Джемма увидела стишок, который они учили вместе еще детьми:

Счастливой мошкою

Летаю.

Живу ли я

Иль умираю.

Полчаса спустя в комнату вошел Мартини. Много лет он скрывал свое чувство к Джемме, но сейчас, увидев ее горе, не выдержал и, уронив листок, который был у него в руках, обнял ее:

- Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете! Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!

- Ничего, Чезаре. Я расскажу потом... Сейчас не могу.

Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он замолчал, закусив губы. Первый раз за все эти годы он, точно мальчишка, выдал себя, а она даже ничего не заметила.

- В соборе ударили в колокол, - сказала Джемма оглянувшись; самообладание вернулось к ней. - Должно быть, кто-то умер.

- Об этом-то я и пришел сказать, - спокойно ответил Мартини.

Он поднял листок с пола и передал ей. Это было объявление, напечатанное на скорую руку крупным шрифтом и обведенное траурной каймой:

Наш горячо любимый епископ, его преосвященство кардинал

монсеньер Лоренцо Монтанелли скоропостижно скончался в

Равенне от разрыва сердца.

Джемма быстро взглянула на Мартини, и он, пожав плечами, ответил на ее невысказанную мысль:

- Что же вы хотите, мадонна? Разрыв сердца - разве это плохое объяснение? Оно не хуже других.

назад  читать дальше  возврат на начало номера  возврат на главную

Хостинг от uCoz